– Ах, чёрт возьми! – сказал Сборской, подходя к деревне, – какой нечаянный визит, и, верно, это проказит Шамбюр. Однако ж, господа! куда девался наш капитан?
– Я слышал его голос, – отвечал Двинской, – а самого не видал. – Уж не убит ли он?.. Но что это за крик?
Офицеры и человек десять солдат побежали на голос, и что ж представилось их взорам? Зарядьев, в описанном уже нами положении, бледный как смерть, кричал отчаянным голосом: «Помогите, помогите!.. горю!» Офицеры кинулись в избу, выломили дверь, и густой дым столбом повалил им навстречу. Позади несчастного капитана пылал опрокинутый стол; во время тревоги никто не заметил, что свеча, которую сшибло пулею со стола, не погасла; от неё загорелась скатерть; а как тушить было некому, то вскоре весь стол запылал. Тотчас залили огонь; но гораздо труднее было протащить назад в избу Зарядьева, который напугался до того, что продолжал реветь в истошный голос даже и тогда, когда огонь был потушен. Кой-как толстый капитан выдрался из окна; минуты две смотрел он на всех молча, хватал себя за ноги и ощупывал подошвы, которые почти совсем прогорели.
– Тьфу, батюшки! – сказал он наконец, – ну оказия! ух! опомниться не могу!.. Эй, трубку!
– Что, брат? – сказал Сборской, – не за тобой ли теперь очередь рассказывать историю твоего испуга?
– Чего тут рассказывать; разве вы не видели? Провал бы его взял! Ведь это был разбойник Шамбюр.
– Пленные говорят, что он, – сказал Двинской.
– И, дурачье! не умели его подстрелить – ротозеи!.. Где мой кисет?
– Спасибо Шамбюру, – перервал Сборской, – теперь не станешь перед нами чваниться. Что, чай, скажешь, не струсил?
– Не струсил! – повторил Зарядьев сквозь зубы, набивая свою трубку. – Нет, брат; струсишь поневоле, как примутся тебя жарить маленьким огоньком и начнут с пяток. Что ты, Демин? – продолжал капитан, увидя вошедшего унтер-офицера.
– Дежурный по роте, ваше благородие! Сейчас делали перекличку: убитых поднято пять, да ранено двенадцать рядовых и один унтер-офицер.
– Кто? – спросил Зарядьев.
– Я, ваше благородие!
– Во что?
– В правую руку.
– Ах, боже мой, – вскричал Сборской, – у него вся кисть раздроблена, а он даже и не морщится!
– Верно, сгоряча не чувствуешь? – спросил Ленской.
– Никак нет, ваше благородие! больно мозжит.
– Что ж ты нейдешь к лекарю? – закричал Зарядьев. – Пошёл скорей, дурак!
– Слушаю, ваше благородие! – Демин сделал налево кругом и вышел вон из избы.
– А где Рославлев? – спросил Сборской.
– Я его не видел, – ответил Ленской.
– И я, – прибавил Двинской.
– Ах, боже мой! – вскричал Сборской, – теперь я вспомнил: мы ушли задними воротами, а он прямо выскочил на улицу.
– Уж не убит ли он? – сказал Зарядьев. – Сохрани боже!.. Но, может быть, он тяжело ранен и лежит теперь где-нибудь без всякой помощи. Эй, хозяйка! фонарь! За мной, господа! Бедный Рославлев!
Все офицеры выбежали из избы; к ним присоединилось человек пятьдесят солдат. Место сражения было не слишком обширно, и в несколько минут на улице все уголки были обшарены. В кустах нашли трёх убитых неприятелей, но Рославлева нигде не было. Наконец вся толпа вышла на морской берег.
– Вот где они причаливали, – сказал Ленской. – Посмотрите! второпях два весла и багор забыли. А это что белеется подле куста? Зарядьев наклонился и поднял белую фуражку.
– Кавалерийская фуражка! – закричал Сборской. – Она была на Рославлеве, когда мы выбежали из избы; но где же он?
– Если жив, – ответил Двинской, – так недалеко теперь от Данцига. – Он в плену! Бедный Рославлев!
– Эх, жаль!.. – сказал Ленской, – в Данциге умирают с голода, а он, бедняжка, не успел и перекусить с нами! Ну, делать нечего, господа, пойдемте ужинать.
Данцигские жители, а особливо те, которые не были далее пограничного с ними прусского городка Дершау, говорят всегда с заметною гордостию о своем великолепном городе; есть даже немецкая песня, которая начинается следующими словами: «О Данциг, о Данциг, о чудесно красивый город!» И когда речь дойдет до главной площади, называемой Ланд-Газ, то восторг их превращался в совершенное исступление. По их словам, нет в мире площади прекраснее и величественнее этой, потому что она застроена со всех сторон отличными зданиями, которые хотя и походят на карточные домики, но зато высоки, пестры и отменно фигурны. Конечно, эта обширная площадь не длиннее ста шагов и гораздо уже всякой широкой петербургской или берлинской улицы, но в сравнении с коридорами и ущелинами, которые данцигские жители не стыдятся называть улицами и переулками, она действительно походит на что-то огромное, и если б средину её не занимал чугунный Нептун на дельфинах, из которых льется по праздникам вода, то этот Ланг-Газ был бы, без сомнения, гораздо просторнее московского Екзерцир-гауза!
Над дверьми одного из угольных домов сей знаменитой площади красивая вывеска с надписью на французском языке извещала всех прохожих, что тут помещается лучшая кондитерская лавка в городе, под названием: «Cafe Francais». Внутри, за налощенным ореховым прилавком, сидела худощавая мадам в розовой гирлянде и крупном янтарном ожерелье. Она с приметным горем посматривала на пустые шкапы своей лавки, в которых, вероятно также вроде вывески, стояли два огромные паштета из картузной бумаги. При входе каждого нового посетителя мадам вежливо привставала и спрашивала с нежной улыбкою: «Ке фуле-фу, монсье? – Чего вам угодно, сударь?» Обыкновенно требования ограничивались чашкой кофея или шоколада; но о хлебе, кренделях, сухарях и вообще о том, что может утолять голод, и в помине не было.