Рославлев, или Русские в 1812 году - Страница 108


К оглавлению

108

– Бога ради, скажите скорее, – продолжала больная, повернясь лицом к Рославлеву, – скоро ли я его увижу?

– Полина!.. – вскричал Рославлев. Больная содрогнулась; приподнялась до половины и, устремив свой полумертвый взгляд на Рославлева, повторила:

– Полина!.. Кто вы?.. Я почти ничего не вижу… Полина!.. Так называл меня лишь он… но его нет уже на свете… Ах!.. так называл меня ещё… Боже мой, боже мой! О, господь правосуден! Я должна была его видеть, должна слышать его проклятия в последние мои минуты… это он!

– Полина! – вскричал Рославлев, схватив за руку больную, – так это я – друг твой! Но бога ради, успокойся! Несчастная! я оплакивал тебя как умершую; но никогда – нет, никогда не проклинал моей Полины! И если бы твое земное счастие зависело от меня, то, клянусь тебе богом, мой друг, ты была бы счастлива везде… да, везде – даже в самой Франции, – прибавил тихим голосом Рославлев, и слезы его закапали на руку Полины, которую он прижимал к груди своей.

Больная молча смотрела на Рославлева; взоры её понемногу оживлялись; вдруг они заблистали, легкой румянец пробежал по бледным щекам её; она схватила руку Рославлева и покрыла её поцелуями.

– Итак, я могу умереть спокойно! – проговорила она, рыдая, – ты простил меня! Но ты должен проклинать… Ах, не проклинай и его, мой друг!.. его уж нет на свете…

– Несчастная!

– Но я скоро с ним увижусь – да, мой друг! – продолжала больная, понизив голос, – вот уж третью ночь, каждый раз, когда на городской башне пробьет полночь, он является вот здесь – у моего изголовья – и зовет меня к себе.

– Это один бред, Полина! Ты больна; твое расстроенное воображение…

– Нет, нет! Это уж не в первый раз, мой друг! Он точно так же приходил и за моим сыном: они оба ждут меня.

– За твоим сыном?

– Да! у меня был сын. Ах, как я его любила, мой друг! Я называла его Волдемаром.

– И твой муж…

– Тс! тише! Бога ради, не называй его моим мужем: над тобой станут все смеяться. Что ты на меня так смотришь? Ты думаешь, что я брежу?.. О нет, мой друг! Послушай: я чувствую в себе довольно силы, чтоб рассказать тебе все.

– Нет, Полина! зачем вспоминать прошедшее. Бог милостив; здоровье твое поправится, ты возвратишься в отечество…

– В отечество? Но разве у меня есть отечество?.. Разве несчастная Полина не отказалась навсегда от своей родины?.. Разве найдется во всей России уголок, где б дали приют русской, вдове пленного француза?.. Отечество!.. О, если бы прошедшее было в нашей воле, я не стала бы тогда заботиться о моем спасении! С какою б радостью я обрекла себя на смерть, чтоб только умереть в моем отечестве. Безумная! я думала, что могу сказать ему: твой бог будет моим богом, твоя земля – моей землею. О нет, мой друг! кто покидает навсегда свою родину, тот рано или поздно, а умрет по ней с тоски… Но пока я ещё могу – я должна тебе рассказать все.

– Зачем, Полина?..

– Ах, не мешай мне; это облегчит мою душу. Я хочу, чтоб ты знал, как я была наказана за моё вероломство. Ты читал письмо моё; ты знаешь, как он встретился опять со мною. Рука его была свободна, сердце принадлежало мне; ты сам прислал его в наш дом. Все это казалось мне волею самих небес; я думала, что не изменяю тебе, но покоряюсь только какому-то предопределению, от которого ничто не могло спасти меня, или, лучше сказать, я ничего не думала. Моя свадьба, первый шаг от алтаря, свадебный подарок, который ожидал меня у самого церковного порога… Ах, Рославлев! я едва не потеряла рассудок; но ты уехал; меня уверили, что горесть твоя уменьшилась, и я стала спокойнее. Скоро французы заняли нашу деревню. Муж мой сделался свободным, и мы отправились в Москву. Первый месяц прошел довольно спокойно. Сеникур любил меня. Ужасные бедствия моих сограждан, пожар Москвы, беспрестанные слухи о покорении всей России – все это казалось мне каким-то смутным, невнятным сновидением! Я жила только для него, видела одного его, и, точно так же, как человек в сильной горячке воображает себя здоровым, думала, что я счастлива. К концу месяца нрав моего мужа приметно изменился: он стал задумчив, беспокоен, иногда поглядывал на меня с состраданием, и когда я спрашивала о причине его грусти, он отвечал всякой раз: «Дела наши идут дурно». Поверишь ли, мой друг! до какой степени рассудок мой был ослеплен? Я не понимала даже настоящего смысла этих слов: мне казалось, что он говорит о России. Одним утром он вбежал ко мне бледный, с отчаянием на лице. «Полина! – вскричал он, – наши дела идут час от часу хуже: Мюрат разбит!» – «Так что ж?» – спросила я, не понимая совершенно, какое участие я должна была принимать в судьбе Мюрата. Лицо Сеникура сделалось бледнее; помолчав несколько минут, он продолжал прерывающимся голосом: «Да, сударыня! мы погибли: русские торжествуют; но, извините! я имел глупость забыть на минуту, что вы русская». Вдруг как будто завеса спала с глаз моих. «Мы погибли! Русские торжествуют!» Эти слова раздавались беспрестанно в ушах моих. Праведный боже! Итак, с избавлением моего отечества неразлучна гибель того, кто был для меня всем на свете! Итак, в молитвах моих я должна была говорить перед господом: «Боже! спаси моего супруга и погуби Россию!»

Спустя несколько дней, в продолжение которых Сеникур почти не говорил со мною, он сказал мне одним утром: «Полина! через час меня уже в Москве не будет: отступление нашего войска не обещает ничего хорошего; я не хочу подвергать тебя опасности: ты можешь возвратиться к твоей матери, можешь даже навсегда остаться в России; ты свободна». Я не дала договорить ему. «Адольф! – вскричала я, – моё отечество там, где ты; я забыла его для тебя и должна терпеть все!.. Страдать, умереть вместе с тобою – вот одно, что может оправдать меня в собственных глазах моих». Адольф обнял меня с прежней нежностию, и я отправилась вслед за французским войском. Не стану рассказывать тебе, что я должна была переносить. Ах, мой друг! я не призывала смерти для того только, что не могла уже умереть одна. Голод, кучи мертвых тел, казаки – все это перемешалось в моей голове… Я помню только, что при переправе через какую-то реку моя карета и множество других остановились на одном берегу, а на другом дрались; вдруг позади нас началась стрельба, поднялся ужасный крик и вой; что-то поминутно свистело в воздухе; стекла моей кареты разлетелись вдребезги, и лошади попадали. Не знаю, долго ли это продолжалось; одно только я не забыла: я помню, что гусарской офицер, приятель Адольфа, выхватил меня из кареты, посадил перед собою на лошадь и вместе со мною кинулся в реку. Мне помнится также, что вода была очень холодна, что мы долго плыли, что огромные льдины беспрестанно отталкивали нас назад; наконец мы выбрались на другой берег и через несколько минут догнали французскую гвардию. Потом, кажется, меня везли в санях, а там вдруг я очутилась в каком-то нерусском городе; из него мы проехали в другой, там в третий и наконец остановились в этом. Во все это время я была очень больна. Обо мне заботился все тот же гусарской офицер; но Адольфа я не видела. Долго скрывали от меня истину; наконец, когда и последний защитник мой занемог сильной горячкою и почувствовал приближение смерти, то объявил мне, Что мужа моего нет уже на свете. Но к чему высчитывать тебе все мои несчастия? Я родила сына. Приятель моего Адольфа умер, и мы вместе с бедным сиротою остались одни в целом мире. Пока у меня были деньги, я жила весьма уединенно, почти никуда не выходила и ни с кем не была знакомя; но когда русские стали осаждать город, когда хлеб сделался вдесятеро дороже и все деньги мои вышли, я решилась прибегнуть к великодушию единоземцев покойного моего мужа. Мне не отказывали в помощи; но я замечала, что жены французских чиновников и даже обывателей обходились со мною весьма холодно; а мужья их – с какою-то обидною ласкою, от которой я нередко плакала. Одним утром, когда у меня не оставалось уже хлеба, я вошла в дом, занимаемый французским генералом. Слуга пошёл доложить обо мне его жене, и я через растворенную дверь могла ясно слышать разговор её с другой дамою, которая была у неё в гостях. «Вдова полковника Сеникура! – вскричала хозяйка, выслушав слова слуги. – Какой вздор! Представьте себе, моя милая! – продолжала она, – это какая-то русская, которую граф Сеникур увез из Москвы. Она, конечно, жалка; но, признаюсь, я не могу ви

108