– Не беспокойтесь! – сказал Рославлев, – я за дур и дураков вступаться не стану. Впрочем, не надобно забывать, что в наш просвещенный век смешно и стыдно чуждаться иностранцев.
– Кто и говорит, батюшка! Чуждаться и носить на руках – два дела разные. Чтоб нам не держаться русской пословицы: как аукнется, так и откликнется. Как нас в чужих землях принимают, так и нам бы чужеземцев принимать!.. Ну, да что об этом говорить… Скажите-ка лучше, батюшка, точно ли правда, что Бонапартий сбирается на нас войною?
– Это ещё не решено.
– А как решится, так что ж он – на Москву, что ли, пойдет?
– Может быть. Он избалован счастием и привык заключать мир в столицах своих неприятелей.
– Вот что! Да что ж он в них делает?
– Веселится, отдыхает, берет с обывателей контрибуции, то есть деньги.
– И ему платят?
– Поневоле: против силы делать нечего.
– Как нечего? Что вы, сударь! По-нашему вот как. Если дело пошло наперекор, так не доставайся моё добро ни другу, ни недругу. Господи боже мой! У меня два дома да три лавки в Панском ряду, а если божиим попущением враг придет в Москву, так я их своей рукой запалю. На вот тебе! Не хвались же, что моим владеешь! Нет, батюшка! Русской народ упрям; вели только наш царь-государь, так мы этому Наполеону такую хлеб-соль поднесем, что он хоть и семи пядей во лбу, а – вот те Христос! – подавится.
«Нет, это не хвастовство!» – подумал Рославлев, смотря на благородную и исполненную души физиономию купца.
– Дай мне свою руку, почтенный гражданин! – сказал он. – Ты истинно русской, и если б все так думали, как ты…
– И, сударь! придет беда, так все заговорят одним голосом, и дворяне и простой народ! То ли ещё бывало в старину: и триста лет татары владели землею русскою, а разве мы стали от этого сами татарами? Ведь все, а чем нас упрекает Сила Андреевич Богатырев, прививное, батюшка; а корень-то все русской. Дремлем до поры до времени; а как очнемся да стряхнем с себя чужую пыль, так нас и не узнаешь!
– Угодно вам ехать, сударь? – сказал Егор, слуга Рославлева, войдя в избу. – Лошади готовы.
Рославлев пожал ещё раз руку молодому купцу и сел с Иваном Архиповичем в коляску. Ямщик тронул лошадей, затянул песню, и когда услышал, что купец даст ему целковый на водку, присвистнул и помчался таким молодцом вдоль улицы, что старой ямщик не усидел на завалине, вскочил и закричал ему вслед: – Ай да Прошка! Вот это по-нашенски! Лихо! Эй ты, закатывай!..
– Егор!
– Чего изволите, сударь?
– Где ж поворот налево?
– А вон, сударь, за тем леском.
– Не может быть, мы, верно, проехали мимо.
– Никак нет, сударь! До поворота версты две ещё осталось.
– Ты врёшь! Вот уж с час, как мы выехали с последней станции.
– Помилуйте, Владимир Сергеевич! и полчаса не будет.
– Ты опять пьян, бездельник!
– Никак нет, сударь! В Москве старик купец, которого вы довезли до дому, на радостях, что его жене стало лучше, хотел было поднести мне чарку водки да вы так изволили спешить, что он вместо водки успел только сунуть мне полтинник в руку.
– А как ты смел взять? Ты знаешь, что я этого терпеть не могу.
– Воля ваша, сударь! некогда было спорить, вы так изволили торопиться.
– Эй, ямщик! да полно, знаешь ли ты дорогу в село Утешино?
– Как не знать, ваша милость. Я не раз важивал Прасковью Степановну Лидину в город. Ну ты, одер! посматривай по сторонам-то. – Мне помнится, что поворот с большой дороги был на восьмой версте от станции.
– Да, барин; да восьмая-то верста вон за этим лесом. Ей вы, милые!..
Рославлев замолчал. Минут через пять березовая роща осталась у них назади; коляска своротила с большой дороги на проселочную, которая шла посреди полей, засеянных хлебом; справа и слева мелькали небольшие лесочки и отдельные группы деревьев; вдали чернелась густая дубовая роща, из-за которой подымались высокие деревянные хоромы, построенные ещё дедом Полины, храбрым секунд-майором Лидиным, убитым при штурме Измаила. Подъехав к крутому спуску, извозчик остановил лошадей и слез с козел, чтоб подтормозить колеса.
– Посмотрите-ка, сударь! – сказал Егор, – никак, это идёт по дороге дурочка Федора?.. Ну так и есть – она!
Крестьянская девка, лет двадцати пяти, в изорванном сарафане, с распущенными волосами и босиком, шла к ним навстречу. Длинное, худощавое лицо её до того загорело, что казалось почти чёрным; светло-серые глаза сверкали каким-то диким огнем; она озиралась и посматривало во все стороны с беспокойством; то шла скоро, то останавливалась, разговаривала потихоньку сама с собою и вдруг начала хохотать так громко и таким отвратительным образом, что Егор вздрогнул и сказал с приметным ужасом:
– Ну, встреча! чёрт бы её побрал. Терпеть не могу этой дуры… Помните, сударь! у нас в селе жила полоумная Аксинья? Та вовсе была нестрашна: все, бывало, поет песни да пляшет; а эта безумная по ночам бродит по кладбищу, а днём только и речей, что о похоронах да о покойниках… Да и сама-та ни дать ни взять мертвец: только что не в саване.
Меж тем полоумная, поравнявшись с коляской, остановилось, захохотала во все горло и сказала охриплым голосом:
– Здравствуй, барин!
– Здравствуй, Федорушка! Куда идёшь?
– Вестимо куда – на похороны. А ты куда едешь?
– В Утешино.
– Ой ли? Да разве барышня-то уж умерла?
– Что ты врёшь, дура? – закричал Егор.
– Смотри не дерись! – сказала полоумная, – а не то ведь я сама камнем хвачу.
– А давно ли ты видела барышню? – спросил Рославлев.