Молодой человек улыбнулся с удовольствием и, поглядев пристально на купца, сказал:
– Я вижу, что вы, несмотря на ваш костюм, человек просвещенный и не убежите из Москвы, когда Наполеон войдет в неё победителем.
– Нет, батюшка!.. У меня здесь два дома и три лавки, так слуга покорный. Если будут какие поборы, так что ж? лучше отдать половину, чем все потерять.
– Половину? Да кто вам сказал, что вы отдадите что-нибудь? С чего вы взяли, что французы грабители? Я вижу, вы человек умный; неужели вы в самом деле верите тому, в чем нас стараются уверить? Пора, кажется, нам перестать быть варварами и хотя несколько походить на других европейцев. Помилуйте! бежать вон из города!.. Да разве французы татары? Французы самая великодушная и благородная нация в Европе. Знаете ли, чего боится наше правительство? Не французов, а просвещения, которое они принесут вместе с собою. Поверьте мне, если б московские жители встретили Наполеона с должной почестью…
– Эх, батюшка! за этим бы дело не стало, да ведь бог весть! Ну как в самом деле он примется разорять нас? Кто знает, что у него на уме?
– Кто знает? Многие это знают. И если хотите, – прибавил молодой человек почти шепотом, – и вы будете это знать.
– Как не хотеть, батюшка. Как знаешь, чего ждать, так все-таки куражнее. А разве вам что-нибудь известно?
– Да!.. но говорите тише. У меня есть прокламация Наполеона к московским жителям.
– Прокламация?..
– То есть воззвание, манифест.
– В самом деле, – вскричал купец с живостию; но вдруг, понизив голос, продолжал: – Прокламация, сиречь манифест? Понимаю, батюшка! Эх, жаль!.. Чай, писано по-французски?
– У меня есть и перевод.
– Перевод? Покажите-ка, отец родной! Да кто это добрый человек потрудился перевести? Уж не вы ли, батюшка?
– Я или не я, какое вам до этого дело; только перевод недурен, за это я вам ручаюсь, – прибавил с гордой улыбкою красноречивый незнакомец, вынимая из кармана исписанную кругом бумагу. Купец протянул руку; но в ту самую минуту молодой человек поднял глаза и – взоры их встретились. Кипящий гневом и исполненный презрения взгляд купца, который не мог уже долее скрывать своего негодования, поразил изменника; он поспешил спрятать бумагу опять в карман и отступил шаг назад.
– Ни с места, предатель! – закричал купец, схватив его за ворот. – Подай бумагу! Молодой человек побледнел как смерть, рванулся из всей силы и, оставив в руке купца лоскут своего сюртука, ударился бежать.
– Держите! – закричал купец, – православные, держите! Это шпион, изменник!..
Но вдруг из толпы, которая стояла под горою, раздался громкой крик. «Солдаты, солдаты! Французские солдаты!..» – закричало несколько голосов. Весь народ взволновался; передние кинулись назад; задние побежали вперёд, и в одну минуту улица, идущая в гору, покрылась народом. Молодой человек, пользуясь этим минутным смятением, бросился в толпу и исчез из глаз купца.
– Ушел, разбойник! – сказал он, скрыпя от бешенства зубами. – Да несдобровать же тебе, Иуда-предатель! Господи боже мой, до чего мы дожили! Русской купец – и, может быть, сын благочестивых родителей!..
Меж тем небольшой отряд, наделавший так много тревоги, приблизился к мосту; впереди шло человек пятьсот безоружных французов, и не удивительно, что они перепугали народ. Издали их нельзя было принять за пленных, которых обыкновенно водят беспорядочной толпою. Напротив, эти французы шли по улице почти церемониальным маршем, повзводно, тихим, ровным шагом и даже с наблюдением должной дистанции. Конвой, состоящий из полуроты пехотных солдат, шёл позади, а сбоку ехал на казацкой лошади начальник их, толстый, лет сорока офицер, в форменном армейском сюртуке; рядом с ним ехали двое русских офицеров: один раненный в руку, в плаще и уланской шапке; другой в гусарском мундире, фуражке и с обвязанной щекою. Гусарской офицер первой заметил ошибку народа.
– Посмотрите, Зарядьев, – сказал он пехотному офицеру, – ведь нас приняли за французов; а все ты виноват: твои пленные маршируют, как на ученье.
– А по-твоему, лучше бы, – возразил пехотной офицер, – чтоб они шли как попало. Если б им от этого было легче, то так бы уж и быть; а то что толку? Как хочешь иди, а переход надобно сделать. Посмотришь у других – терпеть не могу – разбредутся по сторонам: одни убегут вперёд, другие оттянут за версту; ну то ли дело, когда идут порядком? Самим веселее. Эй, Демин! – продолжал он, обращаясь к видному унтер-офицеру, – забеги вперёд и приостанови первый взвод. Куда торопятся эти французы! Да посмотри, правой-то фланг совсем завалился. Уланской офицер улыбнулся.
– Ну что ты смеешься, Сборской? – сказал гусарской офицер. – Зарядьев прав: он любит дисциплину и порядок, зато, посмотри, какая у него рота; я видел её в деле – молодцы! под ядрами в ногу идут.
– Что ты, Зарецкой! Я вовсе не думал смеяться; да признаюсь, мне и не до того: рука моя больно шалит. Послушай, братец! Наше торжественное шествие может продолжиться долго, а дом моей тетки на Мясницкой: поедем скорее.
– Поедем.
Оба кавалериста кивнули головами Зарядьеву и пустились рысью к Смоленскому рынку.
– Ты долго проживешь в Москве? – спросил Зарецкой своего товарища.
– Долго? Да разве это зависит от меня? Может быть, дня через три сюда пожалуют гости, с которыми я пировать вовсе не намерен.
– Так ты полагаешь, что их не встретят?..
– Пушечными выстрелами? Вряд ли. Да и депутации также не будет.
– Ну, бог знает. Я думаю, в Москве наберется ещё десятка два-три французских учителей; Наполеон назовет их в своем бюллетене сенаторами, а добрые парижане всему поверят. Однако же, что ни говори, а свое поневоле любишь. Я терпеть не могу Москвы, а теперь мне её жаль. В прошлую зиму я прожил в ней два месяца и чуть не умер с тоски: театр предурной, балы прескучные, а сплетней, сплетней!.. Ну, право, здесь в одни сутки услышишь больше комеражей, чем в круглый год в нашем благочестивом Петербурге, который также не очень забавен – надобно отдать ему эту справедливость.